Публикую на блоге истории, написанные моим дядей – Николаем Эстисом. Дядя Ника живет в России и в Германии. До сих пор рисует. Его картины находяься в коллекциях Третьяковки, Русского Музея, музеев Германии, Швейцарии, Великобритании и других стран.
Если его картины требует некоторого напряжения и работы мысли для их понимания, то рассказы, напротив, читаются очень легко.
Николай Эстис .
Понадобилось три дня застолья со всей деревней, чтобы войти в доверие. Рисунок автора
Мой друг (ныне народный художник России) в 1967 году купил дом в деревне, в живописном месте под Переславль-Залесским.
Меня всегда поражало, что мой друг, выросший в центре Москвы, досконально знал фактуру сельской жизни, вещи и действия. Как подковывают лошадей, как отбивают косу, как делают пятое и десятое... Он знал все это и умел изобразить, не впадая в натурализм. А как он изображал животных! Среди его работ – иллюстрации к Тургеневу, Толстому, Пришвину, Соколову-Микитову, Ушинскому.
При каждой встрече он настойчиво приглашал меня к себе.
Однажды я решил выбраться на денек.
Друг встречал меня в Переславле на автобусной станции. До деревни добирались в маленьком битком набитом местном автобусе. Все, естественно, знали друг друга, а на меня поглядывали как-то с опаской и не без интереса.
Надо сказать, что в то время мы с другом были похожи, особенно комплекцией. Только прически были разные – он с густой гривой, а я на лето стригся наголо.
Под вечер, расслабившись, мы сидели на крыльце его дома. И тут неожиданно к крыльцу потянулся людской поток. Через минуту стало ясно, что едва ли не вся деревня потянулась именно ко мне. И не просто так, а в каком-то торжественном, почти религиозном ритуале с дарами – бутылками. Мне все подносили, чокались, пили, бормотали что-то невнятное, задавали странные вопросы.
«Пройдя через меня» с многозначительным рукопожатием, люди молча уходили.
Я ничего не понимал.
Оказалось, что мой друг еще на автостанции, отвечая на вопросы односельчан, кого он ждет, говорил:
– Да вот, брат из тюрьмы вышел.
***
Начало 1970-х. Как-то утром еду в мастерскую, выхожу, как обычно, на «Пушкинской», приближаюсь к эскалатору. И вижу: вниз спускается мой друг с большой серьезной папкой. Встречаемся, что называется, нос к носу. Объятия, вопросы.
– Вот, – говорит друг, – спешу в Детгиз (государственное издательство «Детская литература») сдавать Тургенева. Полгода делал подарочное издание, сегодня показываю главному художнику.
Мы прощаемся. Вслед я говорю:
– Что ж, желаю удачи. Значит, мы сегодня не выпьем.
Друг мой на эти слова резко оборачивается, странно на меня смотрит и загадочно произносит:
– Боюсь, что да.
После короткого раздумья добавляет:
– У меня жена… Поедем к тебе.
Моя мастерская в пяти минутах ходьбы, но накануне были гости, все выпито. Что делать? И тут я вспоминаю, что в стенном шкафу на верхней полке стоят бутылки с дефицитной водкой, которая не продается в обычных магазинах, а достается моей жене на работе по талонам к праздникам. У нас это неприкосновенный запас, только для гостей, я им никогда не пользовался. Однако в такой ситуации…
Едем вместе с Тургеневым ко мне на «Павелецкую». Дома никого. Готовлю закуску. И мы приступаем.
Время от времени я становлюсь на стул у шкафа и нашариваю рукой очередной дефицит. Все замечательно – всласть пьем и душевно разговариваем.
В какой-то момент мой друг, сидевший на диване, замолкает, медленно склоняется и укладывается. Я, желая проявить заботу, кладу ему на лоб мокрое полотенце.
Он хватает мою руку и, судорожно целуя, повторяет:
– Дорогая! Дорогая! Прости, дорогая…
Жена его – скульптор, а всем известно, какая тяжелая у них рука.
***
В самом начале 1960-х меня познакомили с Виктором Сергеевичем Лапшиным. Он был заведующим отделом изобразительного искусства Центрального дома народного творчества им. Н.К. Крупской Министерства культуры РСФСР. Это было не просто знакомство с хорошим интересным человеком (а Лапшин именной такой). Мне очень хотелось попасть в число внештатных художников-консультантов. В штат куда бы то ни было я идти не хотел, это лишило бы меня свободы в основной работе – творчестве.
Через какое-то время Виктор Сергеевич пригласил меня к себе. И вот я у Никитских Ворот, во дворе Театра на Бронной, в Доме народного творчества.
Лапшин представил меня методистам и всему своему отделу. А потом поспешно повел на бульвар в какую-то распивочную, где нам предстояло узнать друг друга получше. Лапшин считал, что умение выпивать обеспечивает верный контакт с людьми в командировке. А это и составляло, оказывается, основную сложность в моей будущей работе
Испытание я выдержал и стал внештатным консультантом-художником. Это означало, что время от времени мне предлагалась командировка в одну из областей России. Оплачивалось, естественно, лишь время, проведенное в командировке, обычно две-три недели, в зависимости от цели – проведение областных семинаров самодеятельных художников, обсуждение областных выставок и отбор работ на всероссийские выставки, консультации, работа с мастерами народного творчества.
Последнее было для меня особенно интересно. Мастеров приходилось отыскивать с помощью краеведов, музейщиков, историков. Отыскав, убеждать в моих добрых намерениях. Главным образом в том, что я не фининспектор, не потребую денег, не изыму припрятанные изделия и образцы. Мастеров практически невозможно было убедить в том, что их работа – это и есть «народное творчество», что их произведения могут выставляться на всеобщее обозрение, что ими интересуются в Москве. Страх, недоверие к «городским» неизменно побеждали.
Осмелюсь сказать, что я был первым, кто заново открыл глиняную филимоновскую игрушку в Тульской области. Понадобилось три дня застолья со всей деревней, чтобы войти в доверие, весьма, правда, своеобразное.
Доверие выразилось в том, что главная бабушка-мастерица (а это искусство женское) сказала:
– Да куды ж ты, Колюшко, поедешь? Оставайся! Тут и оженим.
А в деревнях Вырково и Ярыгино Рязанской области в течение многих столетий занимались гончарством. Естественно, с приходом советской власти и коллективизации мастера тщательно скрывали причастность к древнему промыслу. Кустарь-одиночка – это же приговор!
Я отыскал адрес старого мастера Ивана Петровича. Пришел. Его дочь не пускала меня в дом, гнала прочь чуть ли не палкой… И все-таки я сумел пробиться к гончару.
А через полгода Иван Петрович был представлен на Всероссийской выставке народного творчества самолично со своим гончарным кругом и, повязав лыком лысую голову, демонстрировал древнее мастерство в московском Манеже.
***
В Ростове-на-Дону – гигантский Дворец культуры Ростсельмаша, где пышно цвела самодеятельность всех жанров. Работала большая изостудия, вели ее два члена Союза художников. Я должен был провести там семинар.
Подхожу к дворцу. На входе толпа, дежурят бригадмильцы, то есть активисты в помощь милиции. Объясняю, куда иду. Не пускают, отталкивают. Достаю командировочное удостоверение. Видят шапку: «Министерство культуры», немедленно хватают и тащат в комнату милиции, где уже профессионалы по всей строгости изолируют меня, изъяв и удостоверение, и паспорт. Очевидно, мой внешний вид никак не соотносился с образом «товарища из Министерства культуры»: шляпа, черный костюм, галстук, портфель, сам солидный. А тут – невысокий почти мальчишка, узкие брючки, борода…
В конце концов все выяснилось. Но осадок остался.
***
В Липецке меня пригласил в гости пожилой интеллигентного вида человек после того, как я провел трехдневный семинар самодеятельных художников области, где был и он.
Дома за накрытым столом мой новый знакомый завел разговор об акварели:
– Вот вы говорили, что акварель должна быть прозрачная… Я и раньше об этом читал… Люблю акварель… Только…
Он запнулся, погрустнел. Потом стал умолять меня, поскольку доверяет только мне, выслать ему из Москвы акварельные кисти. Рассказал, что выписывает их через контору «Книга почтой»; что всякий раз какие-то враги и завистники засыпают в черенки этих кистей сажу и прочую гадость, и акварели получаются черные и непрозрачные...
Гамбург
При первой же возможности я купил записные книжечки в клеточку в коленкоровых переплетах. Фото из архива Николая Эстиса
21 августа 1958 года. Раннее утро. Подмосковье, Ярославская железная дорога, станция «Строитель». Сборный пункт военкомата – Мытищи, Подлипки, Клязьма, Пушкино, Семхоз, Ашукинская и т.д.
Округа наполнялась непроспавшимися похмельными провожающими, призывниками с припухшими лицами, затихающими звуками гармошки.
Вещмешки, телогрейки, сапоги.
Стою один на пригорке. Наблюдаю эту босхиниану немного сверху.
Накануне поздно вечером я посадил беременную жену в поезд, следовавший до городка, где жили мои родители. Всю ночь не торопясь добирался в нужное место – от Киевского вокзала с коротким сном на Ярославском.
У меня ни мешка, ни телогрейки, ни сапог. На мне узкие брюки, легкие туфли, белая рубаха со следами стрижки, произведенной в тот же день одним из офицеров прямо в коридоре военкомата. Под дружный хохот сотрудников строгого учреждения мой стиляжный кок был низвергнут.
Вообще-то призывать меня не должны были. Беременная жена – раз, проблемы с сердцем у меня – два. Явился я в военкомат, чтобы представить нужные документы.
Получилось по-другому. Правда, трехгодичный срок я не добыл. К исходу второго года в часть пришли изрядно запоздалые бумаги и меня уволили в запас как негодного к службе.
А в то утро нас под всхлипы и вскрики погрузили в автобусы.
Везли долго. Приехали в Люберцы. Большой Дворец культуры. Нас запустили, заперли в коридоре. А там своих уже человек 100 расположились кто где, в основном на полу.
Ждем «покупателей» из своей будущей военной части. Примечаю веселого паренька. Пароль – узкие брюки. Знакомимся. Ларионов, люберецкий.
Идем в туалет покурить. Большое окно, за окном голоса, играют дети. Ларионов ловко запрыгивает на подоконник, зовет кого-то, кидаем в форточку деньги. Через десять минут из швабры и веревки делаем подобие удочки, забрасываем на волю и вылавливаем две бутылки водки. Пьем без закуски.
Тем временем приехали «покупатели». Построение, перекличка. Мы с Ларионовым немного выпадаем из строя. Старший офицер ругается, говорит, что Советской армии такие солдаты не нужны.
Строй, человек 200, возмущенно (не без зависти) взвыл.
Нас вместе со всеми везут на Курский вокзал.
Едем на юг. В Ростове на вокзале нас уже встречала комендатура, вооруженные патрули сняли нескольких наших из соседнего вагона, они успели кого-то ограбить (призывники ехали обычным поездом).
Округа наполнялась похмельными провожающими и призывниками с припухшими лицами. Рисунок Николая Эстиса |
В конце концов нас доставили в Баку. Местные жители оказали нам теплый прием. Прямо на перроне начался бурный обмен телогреек, сапог и прочего на летнюю национальную сильно поношенную одежду и обувь. Наше воинство таким образом превратилось в пеструю экзотическую живописную стаю, которую повезли в Нахичевань, а затем в открытых грузовиках в горы Армении. Приехали на место. Нас запустили в строение, отдаленно похожее на баню, потом выдали невиданную раньше форму – она называлась «субтропическая», гимнастерка с отложным воротником и панама. А место, куда мы попали, было не из приятных – во всех отношениях. Около 3 тыс. м над уровнем моря. Горы – камень и железо. Котел. Кругом – рудники, сырье для местного медно-молибденового комбината. Над тобой только небо, если оно вообще видно сквозь клочья дыма. Человек не может находиться там больше двух месяцев. Нас и привезли туда на два месяца – в учебный пункт. Когда после Москвы, после художественного училища, после Третьяковки попадаешь в такую точку, в мягко говоря непривычные условия, становится страшно и тошно. Теперь я понимаю, что все это было не случайно, а в каком-то смысле необходимо... При первой же возможности я купил записные книжечки в клеточку в коленкоровых переплетах. В каждую новую гимнастерку вшивал потайной карман для этих книжечек. Жил как разведчик. Мне надо было спать так, чтобы чувствовать щекой книжечку. Позже с оказией передал записи жене в Москву. До сих пор сохранилось несколько книжечек. Никогда их не перечитываю. Первое время рисовать не удавалось. Писать – другое дело. Это было единственным способом занять позицию отстранения, насколько возможно. Ведь не участвовать в солдатской жизни я не мог. Хватало нескольких строк, и появлялся новый взгляд. Помог профессиональный подход. Я уже знал, что такое китайская перспектива – взгляд, допустим, с птичьего полета. Он замечателен не только в изобразительном искусстве. Замечателен и когда необходимо приподняться, ощутить себя в горизонтальном положении над плоскостью реально происходящих событий, самых сложных. Даже если ты участвуешь в них, не можешь не участвовать, и согласиться вместе с тем не можешь. Внутренний протест, хотя бы минимальный, – в этой книжечке, в самом факте ее существования. А бывало в армии всякое. О страшном рассказывать не буду. Лучше о смешном. В учебке я как художник попал в распоряжение замполита. Занимался в основном наглядной агитацией. А замполит в таком месте – человек особо важный. Как и наглядная агитация. Через два месяца приехала высокая комиссия, предстояло принятие присяги и экзамены по боевой подготовке. Строем маршируем на стрельбище. Солдаты получили по пять патронов и по команде должны были стрелять по мишеням. Отстрелявшие поднимались и ждали результатов, которые сообщал сигнальщик, подходя к каждой мишени и делая столько отмашек красным флажком, сколько оказывалось попаданий. Офицеры записывали и ставили оценки. Высший балл – пять – за пять или четыре попадания. Я лежал в своей пятерке посередине, то есть третьим. Отстрелялись. Взмахи сигнальщика: первый, условно, Иванов – четыре попадания; второй, условно, Петров – четыре попадания; третий, Эстис – восемь попаданий. Четвертый и пятый – тоже по четыре попадания. Всем – высшая оценка. Недоумение, немые вопросы, переглядывания. Все завершила громкая похвала замполита: – Вот так надо стрелять! Потом выяснилось, что меня положили с четырьмя лучшими стрелками и каждому из них приказали один патрон направить в мою мишень. Со временем я проходил воинскую службу в Ереване, в министерстве. У меня был отдельный кабинет, куда я являлся утром из воинской части. Так получилось, что я не только выполнял обязанности художника-оформителя, но и редактировал переписку разных отделов с Москвой. Дело в том, что основные офицерские кадры, будучи армянами, недостаточно хорошо владели русским языком. Самые гордые и высокостоящие просто приказывали: – Эстис-джан, продиктуй машинистке. Вернувшись в 1960 году в Москву, я долго не терял связи с Ереваном. Несколько раз меня даже навещали (с армянским коньяком) офицеры, приехавшие в столицу в командировку. Когда в 1966-м в Москве должна была состояться моя первая персональная выставка, я отправил по месту своей службы в Ереван пригласительный билет. На торжественном открытии председатель выставкома среди прочих поздравлений зачитал: «Эстис-джан, поздравляем с достигнутой успехой. Командование в/ч 6501». Я понял, что моя должность в Ереване пустует. А что Ларионов? А рядовой Ларионов прослужил совсем недолго. Пару раз ложился в госпиталь и был комиссован с жутким диагнозом – то ли запущенный туберкулез, то ли язва желудка. Однако жалеть Ларионова не надо. Наоборот, он был доволен жизнью. Залогом удачи стала хитрая смесь вазелина и сажи, которую Ларионов умело заглатывал перед рентгеном. Как истинный друг он и мне предлагал дозу. Я поблагодарил, но не воспользовался. И правильно сделал.